ПОДВОДНАЯ ЛОДКА Сайт современной литературы

Электронный журнал (редактор Михаил Наумович Ромм)

  Дата обновления:
26.01.2012
 
Поиск

 

Главная страница
О проекте
Авторы на сайте
Книжная полка
Гуманитарный фонд
Воспоминания о ГФ
Одно стихотворение
Пишите нам
Архив

Проекты:

«Литературное имя»

«Новые Ворота»

Публикации:

Поэзия

Проза

Критика

 
 

банерная сеть «Гуманитарного фода»

 
 

Rambler's Top100

 
 

 

Содержание
текущей страницы
:

КРАТКАЯ ИСТОРИЯ “ГУМАНИТАРНОГО ФОНДА”

СУБЪЕКТИВНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ

ПОСЛЕСЛОВИЕ

ДОПОЛНЕНИЕ 1998 г.

ПРИМЕЧАНИЯ
(июнь - июль 1999 г.) (А)

ПРИМЕЧАНИЯ К ПРИМЕЧАНИЯМ
(октябрь 1999)

ДОПОЛНЕНИЕ К ПРИМЕЧАНИЯМ

ИСПОВЕДЬ ТЕРОРРИСТА

ХАБАНЕРА В ЧЕСТЬ РОММА

КАСЫДА К РЕДАКТОРУ

ОПЯТЬ КАСЫДА К РОММУ

ГЕОРГИЙ КАРМАННИКОВ.
СТИХИ ЭТОГО ГОДА.

РАИСА ЧАПАЛА
НА ПРОЩАНИЕ

ВЫСОКОРОДНЫЙ ЗОЛОТАРЬ

О последних днях. Воспоминания после воспоминаний.

 

 

 

 

Дружественные ресурсы:

Ssylki
 

 

 
 

Андрей УРИЦКИЙ

КРАТКАЯ ИСТОРИЯ “ГУМАНИТАРНОГО ФОНДА”

Когда мне предложили написать краткую историю “Гуманитарного фонда”, я с радостью согласился, но быстро понял, что способен лишь изложить историческую справку следующего содержания: “Гуманитарный фонд” — еженедельная газета, выходившая с 1990 по 1994 год и целиком посвященная современному искусству; бессменный главный редактор — Михаил Ромм; в разное время членами редколлегии были (включая художников, фотографов, корректоров и наборщиков): Виктория Волченко, Светлана Гандурина, Ольга Соколова, Анна Максимова, Вероника Боде, Эвелина Богатых (Ракитская), Рада Цапина, Леонид Жуков, Владимир Киргизов, Кирилл Филиппов, Владимир Тучков, Алексей Миронов, Дмитрий Леонов, Алексей Куров, Андрей Белашкин, Кирилл Малов, Юрий Даньшин, Дмитрий Кузьмин, Сергей Пушкин, А.Зосимов, Андрей Урицкий, Роман Черкесов, Герман Лукомников (факультативно); также считаю своим долгом упомянуть Марию Арбатову, Викторию Балон, Ларису Воеводину, Людмилу Вязмитинову, Марию Максимову, Ирину Семенову, Елену Тартаковскую, Ларису Томашеву, Асю Чайковскую, Бонифация, Александра Егорова, Ефима Лямпорта, Вилли Мельникова, Павла Митюшёва, Сергея Реброва — никогда в редколлегию не входивших (кажется), но активно участвовавших в создании газеты; неоценимые услуги оказывало “Гуманитарному фонду” малое предприятие “Лига” в составе Сергея Дюдюкина, Вадима Малова, Сергея Пушкина и Сергея Фокина. Покончив с составлением справки, я все же решил написать нечто другое, а именно —

СУБЪЕКТИВНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ

Для меня это все началось осенью 1987 года. Началось рутинно, обычно, неинтересно. Сама конструкция фразы: “для меня это всё началось” — повторялась стократно и несет на себе унылый, несмываемый отпечаток будней. Но как бы там ни было, для меня это все действительно началось осенью 1987 года, когда я числился рядовым советским инженером в рядовом советском НИИ — то есть решал кроссворды, читал книжки и изредка что-то измерял и записывал. Именно осенью 1987 года я увидел на доске объявлений родного предприятия белеющий клочок бумаги с неожиданными словами: “Литературное объединение “Сретенский бульвар” приглашает...”, и дата, и адрес. К тому времени я уже довольно давно сочинял какие-то недоделанные вирши и явно созрел для общения с себе подобными; случай подвернулся кстати; с этого дня жизнь постепенно двинулась в другую сторону.

Встречи участников ЛитО проходили в помещении ЖЭКа, где работал педагогом-организатором руководитель “Сретенского бульвара” Леонид Борисович Жуков. Вероятно, он мало подходил на роль наставника. Большую часть времени Жуков сидел молча, меланхолично выслушивая нашу болтовню, изредка вставляя свои замечания, пролетавшие мимо. Леонид не обладал ни учительской энергетикой, ни необходимым обаянием. Конечно, он пытался объяснять, втолковывать, направлять; один раз в течение часа читал вслух сложнейший текст Бахтина — сидевший рядом со мной начинающий поэт заснул сразу и мерно посапывал, я тоже с трудом боролся с наплывающей волнами дремотой. Жуков пропагандировал философию Тейяра де Шардена и творчество московских “молодых” поэтов, некоторые из них охотно приходили к нам почитать стихи. Знакомство с современной отечественной литературой — то немногое, что дал нам Жуков (1). И всё-таки, если выражаться высокопарно, его выбрало время — среди других-прочих — а время было легендарное, поворотное время. (Откуда-то выплывает пошловатый пафос, бороться с которым становится всё труднее и труднее; но тогда это было просто время, прыжки секундной стрелки, а сегодня уже история.) Запретное становилось возможным, происходило немыслимое раньше, Сахарова цитировали в “Московских новостях”, Бродского напечатали в “Новом мире”, вчерашние мэнээсы, комсомольские активисты и вертлявые фарцовщики сколачивали миллионные состояния; очень скоро Жуков бросился в коммерческо-организационную деятельность, как бросается вниз головой в незнакомую речку лихой пловец, и неизвестно — вынырнет, или останется лежать на дне со сломанной шеей; Жуков рассчитывал соединить бизнес и искусство, сочетать их законным браком, и на первых порах в этом преуспел, о чем чуть позже. А пока вернемся в осень 1987 года.

Однажды Леонид Борисович привел в ЛитО двух молодых людей: солидно бородатые, серьезные, они казались преисполненными ощущением собственной значимости и важности (потом, при более близком знакомстве, впечатление ушло, испарилось). Это были представители литературно-художественного клуба “Корабль” Михаил Ромм и Ефим Лямпорт. “Мы будем сотрудничать”, — сказал Жуков. Так и случилось.

В отличие от “Сретенского бульвара”, возникшего незадолго до моего там появления (2), “Корабль” имел свою историю, существовал не первый год, из скромного домашнего кружка превратился в активно действовавшее сообщество (3). По субботам, раз в две недели гости клуба собирались в районной библиотеке в Измайлово и слушали чье-либо выступление, после официальной части приглашенные шли пить чай к жившему неподалеку Ромму, покупая по дороге конфеты или небольшой торт, или печенье с джемом; в комнату надо было протискиваться через микроскопическую прихожую, где мог поместиться только один человек (остальные терпеливо ждали за дверью); десятка полтора поэтов, прозаиков и просто сочувствующих полностью заполняли пространство малогабаритной квартиры. Читали стихи, спорили, выходили покурить на лестничную площадку. Сам хозяин посверкивал очками, рассуждая о грядущем торжестве, когда Союз Писателей будет повержен. Ромм любил помечтать о несбыточном. Тогда он издавал машинописный журнал “Морская черепаха” и вряд ли думал о чем-то большем. Время поманило и его, поманило и бросило, вынесло вверх на гребне волны, и не понять, почему и как. А вода схлынула и ушла вместе с ним, но раз он там был, то это не просто случайность; значит, так и должно было быть.

Здесь я в очередной раз забежал вперед, обогнал самого себя; здесь следовало бы вставить несколько медленных описаний, но нетерпение подталкивает руку, и я перескакиваю в 1989 год, когда Жуков создал хозрасчетный (модное в ту пору слово) “Творческий центр”, а ближайшим его сотрудником стал Ромм, и к ним присоединились Кирилл Филиппов и мой сотоварищ по “Сретенскому бульвару” Руслан Элинин, и они начали издавать нечто под названием “Экспресс-информация”, и начали проводить литературные вечера и организовывать выставки. Сперва всё было незаметно, незначительно, скучно: “Экспресс-информация” представляла из себе плохочитаемый ксерокопированный листок (4), заполненный сообщениями о полуподпольной культурной жизни и новостями самиздата, о выставках никто ничего не слышал, а самым ярким событием стало открытие “Дома поэта”, закончившееся грандиозным провалом. Идея мероприятия принадлежала Григорию Гусарову, одному из тех случайных людей, какие всегда появляются около любого дела, в любой компании (5) — они охотно берутся за работу, загораются, быстро остывают и ничего до конца не доделывают, чаще всего не по злому умыслу, а вследствие хронической безалаберности и полной неспособности. Громко названная акция свелась к простому литературному вечеру, куда приглашены были поэты, известные и не очень. Афиши расклеили в людных местах, зал в гостинице “Юность”, где тогда располагалась штаб-квартира “Творческого центра”, заполнился до отказа — это был короткий период, когда худосочным факелом вспыхнувший интерес к поэзии напомнил о 60-х годах и Политехническом музее. Некоторую часть публики составляли московские графоманы во главе со своим вождем Зеленым — молодым человеком неопределенного возраста, в длинных волосах которого неизменно наличествовала прядь ярко-зеленого цвета. Вечер проходил исключительно бестолково; зал шумел, выступавших прерывали выкриками; время от времени кто-нибудь из агрессивных графоманов требовал слова и, захватив микрофон, начинал читать собственные тексты; контролировать происходящее Гусаров не мог, его беспомощность была очевидна; некоторые приглашенные отказались выступать в подобной обстановке; апофеозом стало появление на сцене никому не известного сочинителя, пронзительно-визгливым голосом выкрикивавшего дурные матерные стишки, подпрыгивая и топоча ногами, — после чего зал опустел наполовину. Открытие “Дома поэта” и несколько гомерических пьянок, когда веселые художники из группы “Искусство или смерть” ползали в фойе гостиницы на четвереньках, привели к тому, что “Творческий центр” попросили покинуть помещение навсегда.

И эти, и дальнейшие события я наблюдал со стороны, не имея особого желания участвовать во всевозможных съездах, объединениях и союзах (да меня и не приглашали). Я по-прежнему предпочитал необязательные разговоры, гигантские планы без надежд на осуществление и посиделки заполночь; общался я в основном с Русланом Элининым; Элинин, не умевший и не желавший работать под чьим бы то ни было началом, основал самостоятельное литературно-издательское агентство (6). А тем временем маленький “Творческий центр” преобразовался сначала в Союз Гуманитариев, а затем во Всесоюзный Гуманитарный фонд (ВГФ) им. А.С.Пушкина; президентом фонда был избран Виктор Коркия, председателем правления Михаил Ромм, а генеральным директором, руководившим всей коммерческой деятельностью фонда, стал Леонид Жуков. Соответствующие метаморфозы произошли и с “Экспресс-информацией”: вместо нее начала выходить довольно страшненькая внешне газета “Центр”, после пяти номеров переименованная в “Гуманитарный фонд”; “ГФ” был уже более-менее пристойным изданием.

Шел 1990 год; границы возможного раздвинулись, но по-прежнему везде заправляли шестидесятники — шестидесятники либеральные, шестидесятники патриотические, шестидесятники официозные, советские и антисоветские — они дружно не желали допускать на страницы подведомственных им журналов и газет никого со стороны; эстетические новации (даже тридцатилетней давности) не особо поощрялись; современную словесность, для которой придумали дурацкую кличку “другая литература”, постарались свести к нескольким именам. При таком положении вещей “Гуманитарный фонд” стал тем местом, куда пришли недопущенные, полупризнанные, легендарные герои андеграунда и гении самиздата; иных независимых изданий в то время еще не существовало. Вот, например, чьи тексты были опубликованы в первых десяти номерах “ГФ”: Генрих Сапгир, Игорь Холин, Владимир Уфлянд, Евгений Попов, Николай Байтов, Владимир Строчков, Лев Рубинштейн, Борис Иванов, Владимир Сорокин (7) — никто из них не нуждается сегодня в особом представлении. Помимо литературы в круг интересов “ГуФо” вошли актуальное искусство, живопись, рок-музыка, театр.

Постепенно появился у газеты авторский актив, а затем и свой стиль; окончательный облик “Гуманитарного фонда” сложился после прихода мастера критического стеба Вероники Боде. Главными чертами “ГФ” стали абсолютная всеядность и забавный радикализм. Печатать всё, печатать всё, что не хотят печатать другие, — так можно было бы сформулировать кредо редакции. Такой подход не мог не привести с одной стороны к торжеству принципиального эклектизма, а с другой — к превращению “Гуманитарного фонда” в поле для безудержного эксперимента и пространство безграничной свободы. Естественно, “ГФ” притягивал скандалы, как громоотвод молнии, но тогда я был лишь читателем и всех деталей не знаю, но кое-что просочилось и за пределы редакционных помещений.

Громкий скандал, разразившийся в апреле 1991 года хотя и не в самом “Гуманитарном фонде”, но в непосредственной близости, был связан с акцией группы авангардистов из движения ЭТИ, выложивших своими телами на брусчатке Красной площади любимое русское слово из трех букв. Цель была благородна — произвести десакрализацию главного места страны. Возглавлял движение Анатолий Осмоловский, пионер отечественного крутого радикализма (8). В конце 80-х красивый и восемнадцатилетний Осмоловский (входивший до этого в перестроечно-графоманскую группу “Вертеп”) основал “Министерство Про СССР”, а затем движение ЭТИ (Экспроприация Территории Искусства); в течение нескольких лет он неустанно провоцировал общественность, власти и всех, кто подвернется под руку, с серьезным видом поигрывая рррреволюционными фразами — и доигрался — на него завели уголовное дело. Само собой разумеется, ГФ, с которым Осмоловский был связан еще со времен “Творческого центра” и гостиницы “Юность”, выступил в его защиту. Осмоловского не посадили — может быть, благодаря и официальным гумфондовским письмам, разосланным по инстанциям. В мае в “Гуманитарном фонде” появилась покаянная статья лидера ЭТИ “Белый флаг” — отрекшись от мордобоя и хулиганства, Осмоловский, лукаво ухмыляясь, оставил за собой право на грамматические ошибки, но сегодняшние его акции отличаются корректностью и аккуратностью, а эстафету подхватили Олег Кулик и Александр Бренер, готовые идти до конца. (9)

В “Гуманитарном фонде” любили свободу во всех ее проявлениях, и в “Гуманитарном фонде” любили инвективную лексику. Родной русский мат — и к месту, и просто так — расцветал на страницах “ГФ”; впрочем, если рассматривать газету как единый, цельный проект, лексическая вседозволенность оказывается важной его особенностью; дело не только в классическом эпатаже, но и в стремлении (пусть и не всегда осознанном) к наиболее полному противопоставлению себя любому официозу, любой выстроенной нормативной эстетике. Склонный к теоретизированию постоянный гумфондовский автор Ефим Лямпорт писал в 1990 году: “Совсем недавно ... отделенность андеграунда от “большой” литературы исчерпывающе объяснялась идеологической несовместимостью ... природа конфликта гораздо глубже и проблема неразрешимее. ... параллельная литература проложила свой параллельный путь ... вне гулких магистралей, по которым летит литературный паровоз ...” Сейчас я сказал бы даже о литературе не параллельной, а перпендикулярной. Подобную перпендикулярность не все воспринимали адекватно; возникали конфликты. В разрешении одного такого конфликта я принимал косвенное, незначительное участие в июле девяносто первого года. Как это бывало часто, вечером после всё той же работы всё в том же НИИ я заехал в контору к Руслану Элинину, в уютный подвальчик желто-серого громоздкого дома между Полянкой и Ордынкой (10). У Руслана сидел некто Саша Рыбников, директор типографии, на досуге сочинявший бесконечный супермодернистский роман про какого-то смутного О`Нила (11). На столе стояла початая бутылка коньяка. Пока мы дегустировали напиток, Руслан сбивчиво рассказывал, что на Ромма хотят завести уголовное дело за матерщину в газете, и что завтра они идут объясняться в милицию, и уговаривал меня ехать ночевать к себе домой в Болшево, потому что к нему приведут в гости немецкую искусствоведшу, а он не знает, о чем говорить с ней. Я вяло отнекивался, но когда бутылка опустела, передумал. Рыбников удалился несколько раньше. По дороге на вокзал мы купили еще водки, к каковой нетерпеливо начали прикладываться в тамбуре электрички, и когда приехали на место, я решил на следующий день не идти на работу, а отправиться с Элининым в милицию. Что было дальше, помнится как в тумане: немка не появилась, а пришел ночевать друг детства, с ним и допивали. Утром, с тяжелой головой и сухостью во рту, я толкался в духоте переполненного вагона, на весу читая статью о происхождении матерной брани. Руслан маялся рядом. Потом в метро мы встретились с Роммом, Ефимом Лямпортом и женой Ефима Инной Вальковской; впятером и возникли в отделении на Комсомольском проспекте. В кабинет к следователю прошли Ромм с Лямпортом; не знаю, о чем они там беседовали в течение часа, не помню, был ли протокол, но когда милицейский чин закончил допрос и вышел в коридор, настроен он был благодушно, выслушал наши сбивчивые аргументы и взял посмотреть принесенные журналы с работами об инвективной лексике в литературе (рижский “Родник” заметно попахивал водкой, пролитой накануне). Позже, уже в рюмочной (12), Ромм раздраженно бурчал, что вот Вероника всегда в отпуске в такие моменты, а я расхлебывать должен; когда же мы пришли в редакцию, то раздался радостный крик Рады Цапиной: “Ромм, Ромм, а на нас скоро в суд подадут за антисемитизм!” (13)

Среди всех историй с “ГФ” выделяется “история с жопой” — как самая странная и нашумевшая в узких кругах. Все началось еще в 1990 году с маленькой заметки Вероники Боде “Еще раз про жопу” — о том, как сняли с выставки “За культурный отдых” работы художника К.Звездочетова, на одной из работ присутствовало слово “жопа”; затем последовала статья М.Беленького “О КПСС, Жопе и журналистской этике”, комментирующая отказ первого секретаря МК КПСС дать интервью корреспонденту нехорошей газеты, употребляющей нехорошие слова; но реакция на эти материалы была предсказуемой — зашевелились инстанции, возникло и лопнуло уголовное дело, и только. Бомба взорвалась в 1992 после публикации “эзотерического эссе” В.Несова “Святая задница”. Скомороший (и как обычно у скоморохов — богохульный) текст Несова был воспринят страстно и с негодованием, пятеро авторов-читателей газеты (Нина Искренко, Юрий Арабов, Евгений Бунимович, Игорь Иртеньев, Марк Шатуновский) разразились гневным письмом и предложили “по-отечески выпороть поганца, для начала печатно”. Затем, на ближайшем заседании правления фонда Леонид Жуков потребовал сделать из инцидента оргвыводы — это был единственный известный мне случай, когда он пытался повлиять на работу редакции. Удивительно, но слишком хорошо известная истина, истина, навевающая тихую печаль, — заказывает музыку тот, кто платит — к “Гуманитарному фонду” отношения не имела. Изначально ВГФ создавался с одной целью — зарабатывать деньги и тратить по своему усмотрению. Добытчиком являлся Жуков, тратили — Ромм и компания. В вопросы творческие Жуков, уважая чужую свободу, не вмешивался. Со временем коммерческие структуры фонда разрослись и обрели самодостаточность, но Жуков продолжал финансировать и газету, и прочие проекты — может быть, памятуя о первоначальных планах, может быть, по инерции; ну а может быть потому, что формально Генеральная дирекция подчинялась выборному органу — Правлению. Именно в силу всего вышесказанного “Гуманитарный фонд” был изданием невероятно независимым — ни от читателей, ни от руководства фонда, ни от кого. Однако, как бы там ни было, летом 1992 Жуков поставил вопрос ребром, но уже первый выступавший — председатель Крымского Гуманитарного фонда Сид — превратил обсуждение в откровенную пародию — он предложил повысить художественный уровень газеты, используя слово “жопа” не чаще, чем один раз в номере, но и не реже. И пошло, и поехало. Впоследствии в “Гуманитарном фонде” бурно обсуждалось и эссе Несова, и собственно жопа; было объявлено о создании науки жопологии, о появлении журнала “Жопа”, о секте жопистов; балаганное действо продолжалось вовсю.

Осенью девяносто второго года моя работа в НИИ подошла к логическому финалу. Читая книжки, гуляя по окрестным переулкам, при первой возможности исчезая и увиливая, я понял, что пора увильнуть полностью (14). И уволился. Именно тогда я пришел в Гуманитарный фонд. Должность моя именовалась “секретарь-референт”; что это значит, мне не понятно до сих пор, но занимался я чем угодно, а главное — дневал и ночевал в помещении фонда и имел возможность увидеть всю кухню изнутри.

Чтобы попасть в редакцию, надо было спуститься по крутой лестнице в подвал одного из жилых домов невдалеке от Пречистенки, в пяти минутах ходьбы от выставочного зала Академии художеств. Большая комната с неровным бетонным полом, обшарпанными стенами и потолком в разводах и трещинах была заставлена столами, шкафами и разномастными стульями; вдоль стен тянулись трубы, зеленые и черные; на столах, под столами, просто на полу — бумаги, книги, связки газет. У самого входа на стене висел почтовый ящик, рядом бумажка с надписью “Для пожертвований”, в ящике одиноко бренчало несколько монеток; чуть дальше, на той же стене — самодельные плакатики с изречениями типа: “В Гуманитарном фонде всё хорошо”, “В Гуманитарном фонде всё плохо”; еще дальше — огромная карта Советского Союза с дыркой посередине, над картой выведено ярко-красным: “Здесь читают “Гуманитарный фонд”. Шум, крики, стрекот пишущей машинки, телефонные звонки. И люди, люди, люди, настоящий проходной двор, где можно было встретить и популярного западного слависта, и бродячего поэта, бомжующего не первый год.

Пик суеты, апогей столпотворения наступал по четвергам, в день макетирования. Макет делали на компьютере малого предприятия “Лига” в соседней с редакцией комнате. “Лига” требует отдельного рассказа, хотя бы нескольких слов. В 1992 году это была обычная фирма по добыванию денег с помощью купли-продажи; она занимала одно из помещений, принадлежащих фонду, предоставляя взамен свой компьютер и бесплатную работу наборщика Сергея Пушкина — но у “Лиги” было героическое прошлое. Фирму основали член Политсовета Демократического союза, последний подпольщик Сергей Дюдюкин и один из создателей университетского “Гайд-парка” физик Сергей Фокин. Первоначально они издавали сатирическую газету “Советская моралька”, она же “Искра” (идея нежданно пришла к Дюдюкину, когда он убегал от ментов и кагебешников с чемоданом листовок под мышкой); потом, когда закончилось всевластие КПСС, Фокин, Дюдюкин и их подельник, выпускник Историко-архивного института Вадим Малов занялись укреплением собственного благосостояния, но сохранили любовь к экстремальным ситуациям и интерес к необычным явлениям окружающего мира. Их участие в жизни фонда не ограничивалось технической помощью и поддержкой; сотрудничество было более тесное и плодотворное; Малов и Дюдюкин всегда с радостью организовывали маленькие и грандиозные застолья, благо финансовое состояние позволяло, зарабатывали они достаточно. Обычно всё происходило в день макетирования. Сначала художник Леша Миронов приносил пиво; затем следовали более тяжеловесные напитки; из-за тонкой фанерной двери доносились шум, возгласы и звяканье; появлялась Вероника Боде и обводила присутствующих затуманенным взором; пробегал и дико смеялся Миронов; кто и как делал макет, остается загадкой, но на следующий день все всегда было готово, и в лучшем виде. Ближе к вечеру, пошатываясь, выходил из своего угла Вадик Малов и провозглашал: “Come on, baby!” — что означало: “Пойдем, выпьем”, и если кто-либо не откликался, Вадик не успокаивался, пока очередной baby не следовал за ним. Что начиналось потом, описанию не поддается: Малов и Дюдюкин пели песни группы “Чайф”, Ромм — “Хаве нагилу”; хоровое пение сменялось плясками, пляски — битьем бутылок об пол и стены, битье бутылок криками и прыжками; хрустело стекло, падали шкафы, со звоном лопались электрические лампочки; решительные протесты окосевшего Ромма последствий не имели; нет ничего бессмысленней и беспощадней русского пьянства. На утро уборщица выгребала горы мусора, а Дюдюкин мучительно морщился и проверял бухгалтерские счета, превозмогая головную боль. Ромм чаще всего на работу не приходил, болел дома. И только Вадик Малов бывал бодр и энергичен. А сегодня, когда я вспоминаю свое пребывание в ГФ, от картинки памяти неотделимы две характерные фигуры: длинная, нескладная — Дюдюкина, и поменьше ростом, более плотная, грузная — Малова. (С Фокиным я общался меньше — уже в начале 93-го года он уехал жить в Америку.) Они были хорошими соседями, всегда готовыми поддержать в трудную минуту; деньги их не испортили.

Обстановка непрекращающегося праздника в сумасшедшем доме, беготня, неразбериха и кавардак нисколько не мешали успешному существованию газеты; “Гуманитарный фонд” жил и развивался как автономный организм, сам по себе, несмотря ни на что. Каждый автор приносил в копилку свою монету — разного достоинства, но одинаково ценную для общего дела. Иногда “ГФ” напоминал безумный хор, в котором каждый тянет отдельную мелодию, не прислушиваясь к окружающим; иногда ощущалась рука дирижера — но и в диком оркестре были солисты, чей голос слышался наиболее отчетливо. О солистах и следует рассказать чуть подробнее, ибо любое издание это, прежде всего, люди, а потом уже остальное.

Главными действующими лицами в этом спектакле были Вероника Боде и Михаил Ромм; именно они определяли тональность звучания, именно им принадлежит честь создания “ГФ” как органа московской богемы (15). Наверное, Ромм не лучшим образом руководил газетой: он терял рукописи, ссорился с сотрудниками, крохоборничал, экономил на пустяках, мог испортить отношения с кем угодно — не со зла, а по бестолковости, но он первым понял, что “Гуманитарный фонд” должен быть “другой газетой” для “других людей”, газетой для тех, кто не читает газет, и неизвестно, просуществовал бы “ГФ” целых четыре года, возглавляй его кто-то иной, а не Ромм. Сам Михаил закончил художественное училище, преподавал когда-то в школе, писал стихи, затем увлекся компьютерной техникой, и к концу девяносто второго года не то что бы охладел к газете, но фактически передоверил творческую часть работы Веронике Боде (16). В течение длительного времени Вероника формировала лицо газеты, составляя из отдельных материалов единое целое; особенно удачны были тематические номера, посвященные какому-либо предмету или событию. Она привнесла в “Гуманитарный фонд” стремление к максимальной отвязанности и радостную непосредственность стиля. Когда шло обсуждение эссе В.Несова, Боде следующим образом сформулировала свою позицию: “Просто так получается, что “Гумфонд” действительно стал тихой оппозицией всему и всем. Не говоря уже там о всяких “правых”, “левых” и “центрах”. Просто-напросто неважно — чему. Важно — как. А в этом нам сильно помогает стиль, именуемый стебом.” И вселенский стеб процветал.

Помимо самого Ромма еще два члена клуба “Корабль” — Александр Егоров и Ефим Лямпорт — активно сотрудничали с “Гуманитарным фондом”. Егоров, человек блестяще одаренный, переводчик со знанием нескольких языков, талантливый поэт, — был законченным аутсайдером. Он обладал всеми данными для успеха, кроме одного — умения жить, контактировать с социумом, защищать себя от окружающего кошмара. Такие люди рано или поздно спиваются, уходят в вымышленные миры, оказываются в сумасшедшем доме. В Егорове с самого начала бросалось в глаза несоответствие внешности и манеры поведения; высокий, крупный, с огромными руками землекопа, он заметно робел окружающих, смущался, говорил с каким-то трепещущим придыханием, но всегда интересно, аргументировано и умно. В “ГФ” он постоянно делал обзоры прессы “Для тех, кто не читает газет”; несколько раз публиковались и его стихи, прозаические тексты, короткие реплики по случаю. Материалы эти никогда не были сенсационными, но “Гумфонд” без них представить невозможно. Александр Егоров умер в конце 1993 года от внезапной остановки сердца; его тело нашли в вагоне электрички; в кармане пальто лежал неоконченный газетный обзор. И есть какая-то неясная закономерность в том, что “Гуманитарный фонд” после ухода Егорова просуществовал всего четыре месяца. (17)

Ефим Лямпорт на земле стоял твердо, излучал жизнерадостность и уверенность в своих силах. Он работал врачом в роддоме, писал стихи и прозу, но постепенно переходил на критику; Лямпорт был, кажется, единственным автором, чьи литературно-критические статьи регулярно появлялись в “ГФ”. В 1992 году он ушел из медицины на вольные хлеба, работал сначала в “Общей газете”, потом в “Независимой”. Жизнь поставила эксперимент — сможет ли гумфондовский деятель прижиться в другом месте.

Первоначально статьи Лямпорта мало чем выделялись из числа прочих текстов в “ГФ”, пожалуй, он лишь больше других был озабочен взаимоотношениями с толстожурнальной братией, чаще вступал с ними в спор — для большинства авторов “Гумфонда” “Новый мир” и “Знамя” просто не существовали, находились за пределами их интересов. Звездный час Ефима настал в 1993 году, когда в “Гуманитарном фонде” было организовано обсуждение романов, выдвинутых на Букеровскую премию; рецензии Лямпорта отличались точностью, жесткостью, оригинальностью; параллельно он начал печатать те же самые работы в “Независимой газете”, дополняя их обобщающими рассуждениями общественно-политического толка. Пафос писаний Лямпорта находился где-то между веховскими антиинтеллигентскими традициями и современными инвективами Дмитрия Галковского (18); стилистически они напоминали свободные разговоры за рюмкой вина или треп в курилке — кому не приходилось поносить, не стесняясь в выражениях, живых классиков, всяких-разных неприкасаемых от словесности! — Лямпорт перенес это на бумагу. Неприкасаемые обиделись. У Окуджавы, Битова и Астафьева нашлись защитники. Незамедлительно случились последствия. Сначала Егор Яковлев выгнал Лямпорта из “Общей газеты”, затем его обозвали “литературным рэкетиром” и фактически объявили ему бойкот. Здесь необходимо отметить, что первым печатным органом, осудившим тональность выступлений Лямпорта, стал “Гуманитарный фонд” — опубликовав заметки Николая Славянского и Гуманифация — но Ефим продолжал мирно уживаться на одних страницах со своими критиками. “ГФ” всегда оставался воистину свободным — до остолбенения.

Описываемые события совпали с расстрелом Белого Дома, и Лямпорт включился в антиельцинскую компанию “Независимой газеты”, начав настоящий крестовый поход против литературного истэблишмента, но это уже история Ефима Лямпорта, не связанная с историей “ГуФо” — важен ее финал: в конце концов начальникам отдела культуры “Независимой” надоело воевать со всем миром, Лямпорт же требовал продолжения банкета, и в декабре девяносто пятого года тлеющий конфликт завершился изгнанием Ефима из “НГ”, изгнанием, сопровождавшимся оскорбительным для Лямпорта публичным заявлением Виталия Третьякова. Трехгодичный роман завершился полным разрывом.

Почему-то гумфондовские персонажи разбились в моем воображении на пары и так шествуют. Очередная пара — Павел Митюшёв и Бонифаций. Митюшёв идет спокойно, неторопливо, всем видом своим показывая, кто в доме хозяин; Бонифаций то и дело отбегает в сторону, стреляет сигаретку, останавливается поговорить с прохожими и поглазеть на облака. Оба — поэты, поэты разные, хотя их и сближает склонность к крайнему авангардному экспериментированию; лишь единожды, если мне не изменяет память, объединили они свои усилия — собрали антологию одноточечной поэзии, каковая была напечатана в “ГФ”, а затем вышла отдельной книгой (19). И всё-таки Митюшёв и Бонифаций рядом, по одной проходят тропинке.

Павел Митюшёв — член московского клуба “Поэзия”. Вообще, клуб с “Гуманитарным фондом” сотрудничал, главным образом благодаря усилиям Нины Искренко; она инициировала акции клуба и передавала в редакцию появлявшиеся в результате материалы; часто печатались и ее собственные тексты — но Митюшёв выступал сам, в одиночестве, со стихами, прозой и особыми исследованиями. Его детищем была лаборатория социо-культурной динамики. Идея принадлежала Ромму: проводились опросы членов творческого актива фонда (куда без их ведома зачислили большинство мало-мальски известных литераторов, имевших хоть какое-нибудь отношение к андеграунду), на основании результатов опроса вычислялись рейтинги, составлялись таблицы, вычерчивалась “Карта поэзии”; компьютерной обработкой данных и занималась лаборатория Митюшёва. Подобного рода игры всегда выглядят по-идиотски и всегда привлекают внимание; гумфондовские списки и циферки были, по меньшей мере, любопытны, а иногда неплохо имитировали объективную реальность; всё дело в интерпретации. Что же касается Митюшёва-литератора, то приведу замечательное его высказывание: когда Ромм предложил ему поучаствовать в обсуждении Букеровской премии, Паша презрительно ответил: “Но там же сплошная Людмила Зыкина” — и здесь всё: и отношение к литературе, и предельный радикализм, и осознание себя как актуального деятеля; остальное без труда можно домыслить.

Откуда взялся Бонифаций — неизвестно. Возможно, он нежданно самозародился среди бумаг, пыли и чернил, но должен был появиться такой поэт, неприкаянный, нищий и безбытный — современный вариант Хлебникова или Хармса — неприемлемый нигде, кроме, остро-радикальный и наивно-восторженный — и он появлялся в редакции, садился, пил чай, закуривал, весело или грустно выглядывая из зарослей волос; в другой раз приходил постриженный под ноль и напоминал тогда выходца из Среднеазиатских республик — не хватало чалмы и кинжала за поясом. “Гуманитарный фонд” неотделим от его текстов, они срослись как сиамские близнецы, как ветка и лист, как стебель и цветок. А еще Бонифаций выступал в роли публикатора и организатора. 21.12.1991, в день-перевертыш, он, вместе с Андреем Белашкиным, провел первый (и единственный) фестиваль палиндрома — съехались поэты, над городом высветилась строка: “А роза упала на лапу Азора”, дети хором читали лирику Ладыгина (20); затем последовала соответствующая конференция. Маленькой сенсацией стало появление в “ГФ” стихов Дмитрия Авалиани — публикацию готовил тот же Бонифаций, как и знаменитый Пушкинский номер, в котором были собраны все “непристойные” стихи Александра Сергеевича. Да и много, много чего произошло, прежде чем в январе 1994 года поэт Бонифаций таинственно исчез.

Порой мне кажется, что “Гуманитарный фонд” создавал вокруг себя аномальную зону, засасывавшую людей: зазевается мимоходящий журналист или литератор, и его затягивает в утробу монстра, и выхода нет, а он пытается уйти, возвращается, уходит и возвращается вновь. Так, по-моему, застряла в “Гуманитарном фонде” Эвелина Ракитская. Уже уволившись, уже зарабатывая на жизнь книжной торговлей, она постоянно приходила в фонд — и по делу, и просто так, в гости, а когда всё кончилось, лопнуло, исчезло, и промелькнуло года полтора, Эвелина говорила, что вот как плохо, нет фонда и пойти некуда. В газете печатались ее стихи и язвительно-саркастические заметки, она в течение длительного времени вела (по очереди с другими) рубрику “Неизвестное имя”, представляя читателям и щедро нахваливая своих друзей и подруг, но самое главное — Ракитская придавала внутрифондовской атмосфере своеобразный специфический оттенок, от Эвелины исходило ощущение эмоционального напряжения и всегдашней готовности к взрыву — и это явственно чувствуется в некоторых номерах “ГФ”.

Завершает мою маленькую портретную галерею Дмитрий Кузьмин, отец-основатель союза молодых литераторов “Вавилон” и редактор одноименного альманаха. Энергичный и неутомимый культуртрегер, он приводил в “ГФ” новых авторов, молодых, без кавычек, поэтов и прозаиков, сам же печатал только статьи, высказываясь по актуальным для “ГуФо” вопросам. Позицию Кузьмина, с определенной долей допущения, можно назвать морализаторской, и она заметно противоречила свойственным “Гуманитарному фонду” релятивизму и пофигизму, что часто вызывало бурные отклики и оживленные дискуссии — но в 1993 году, когда Дима стал принимать всё более и более активное участие непосредственно в создании газеты, иногда фактически замещая Веронику Боде, он безошибочно попал в стиль, придумывая пародийные ходы и от души стебаясь. Наверное, влиял воздух, аура, магнитное гумфондовское поле.

Прежде чем двинуться дальше, сойти с места и покинуть 1992 год, надо осветить еще один важный аспект — ареал распространения “Гумфонда”. Многое останется непонятным, если не иметь в виду, что при тираже не более двух тысяч экземпляров “ГФ” был известен любителям современного искусства всей России, всего СНГ. А самое главное, что и многие авторы газеты жили и живут далеко-далеко от Москвы. “Гуманитарный фонд” являлся связующей нитью между разбросанными в пространстве читателями и писателями, единственным доступным в так называемой провинции источником информации о современной культуре. В газете печатались живущие в Ейске продолжатели традиций классического авангарда Ры Никонова и Сергей Сигей, самиздатчик и поэт из Пензы Андрей Рубцов, Сергей Зубарев из Липецка, воронежцы Елена Фанайлова и Александр Анашевич, литераторы из Украины, Белоруссии, Грузии, Латвии — и можно продолжать и продолжать. (Из чистого любопытства я взял наугад несколько номеров “Гуманитарного фонда” и выписал названия городов и поселков, откуда прибыли тексты, а также упоминаемые в новостях и прочих материалах населенные пункты; и вот что получилось: Москва, Нью-Йорк, Новосибирск, Париж, Екатеринбург, Орехово-Зуево, Южно-Сахалинск, Петербург, Красноярск, Челябинск, Киев, Смоленск, Мукайши, Ейск, Липецк, Керчь, Гуляйполе, Н.Новгород, Тамбов — какая, прости господи, “Литературная газета” может похвастаться подобной географической широтой... Это и значит на деле, а не на словах быть центром культуры.)

Особое место в гумфондовском мире занимали Игорь Сид и Александр Голубев — члены правления, руководители региональных ответвлений фонда, соответственно Крымского и Смоленского. За каждым из них стояла своя группа авторов — наиболее многочисленная и деятельная команда подобралась в Смоленске; каждый из них стремился сыграть на комплексе Нью-Васюков и устроить в родном городе что-нибудь грандиозное и громыхающее — но ирония здесь не слишком уместна: Смоленский фестиваль современного искусства (21) и проходивший в Керчи Боспорский форум современной культуры стали событиями международной значимости; среди участников мероприятий были литераторы, художники, музыканты из разных стран мира; оба фестиваля привели к появлению тематических номеров “Гуманитарного фонда”

Мои “воспоминания” распадаются на куски, абзацы, и самое время восстановить цельность и попробовать разобраться в обстоятельствах гибели “Гуманитарного фонда”, но прежде чем последовательно написать о происшествиях, кризисах и катастрофах, я позволю себе изложить ряд соображений, умозаключений, выводов. “Гуманитарный фонд” резко выделялся на общем фоне выражением лица, неангажированностью и свободными манерами; “Гуманитарный фонд” не любили — одни вследствие частных обид и недоразумений, другие — поскольку видели в нем реального конкурента и опасного врага, но чаще всего нелюбовь существовала на каком-то физиологическом уровне, так ненавидят неведомого зверя, раздражающего непохожестью, пугающего своей явной непредсказуемостью и нездешностью. Прекрасно иллюстрировало отношение к “ГФ” поведение немолодой тетеньки, жившей на третьем этаже в подъезде, где располагался фонд. Раз в два-три месяца она прибегала в подвал и начинала истошно вопить, обвиняя нас в поджогах, грабежах и мелком хулиганстве; аргументами она себя не утруждала, а лишь орала базарным голосом, содрогаясь от омерзения; как-то раз во время ее визита я разговаривал по телефону, разговор был деловой и я попросил ее не кричать, — “а я буду, буду кричать!” — и мадам завизжала еще громче. Позже я с удивлением узнал, что она не уличная торговка, не официантка из привокзального ресторана и даже не школьная учительница, а жена солиста Большого театра, народного артиста СССР — сам певец появлялся один или два раза, сопровождая бившуюся в истерике супругу. Совершенно очевидно, что наша соседка была женщина болезненно неадекватная. В литературном мире люди поумнее; подозреваю, что “Гуманитарный фонд” раздражал невероятно весь истэблишмент, но они избрали более действенный метод борьбы — молчание; они делали вид, что не замечают нас и окружили “ГФ” ватной тишиной — и сегодня они продолжают так же относиться к любому явлению, не связанному с Союзом писателей и толстыми-толстыми журналами. Они молчат.

Как я теперь понимаю, в девяносто втором году Гуманитарный фонд достиг вершины; потом поезд двинулся под уклон, потихоньку приближаясь к обрыву. Первый звонок прозвенел осенью, звякнул маленький колокольчик. Министерство юстиции отменило регистрацию ВГФ. Повод был найден смехотворный — когда-то Моссовет принял постановление об использовании имен исторических деятелей только с согласия потомков; до поры до времени некто Григорий Григорьевич Пушкин возражений не имел и даже получал от фонда денежное вспомоществование, затем почтенный пра-пра-пра- передумал, и оказалось, что фонд незаконно пользуется славным именем. На самом деле удар хотели нанести по Жукову, бывшему тогда вице-президентом акционерного общества “Дом Ростовых” и игравшему в политико-коммерческие игры на стороне “демократического” Союза писателей — за спиной престарелого Григория Григорьевича явственно проступала махина “патриотического” СП; обе эти организации делили обильное сталинско-брежневское наследство и в выборе методов борьбы не стеснялись. Не суть важно, как мы преодолевали очередные трудности — где-то шли напролом, иногда немножко жульничали, иногда прорывались с черного входа, но весной 1993 существовали уже две формально новые организации: Гуманитарный фонд и Торговый дом Гуманитарного фонда; газета продолжала выходить. Затем надвинулись внутренние неурядицы — Жуков перестал давать деньги на газету. Не могу сказать точно, каковы были причины — не хотел он или не мог; мы, в правлении и редакции, жили отдельно и не знали, что такое был Торговый дом, каково было его финансовое положение и насколько контролировал ситуацию Жуков. Внешне всё было солидно — сидели длинноногие девочки, сверкало оборудование, длились бесконечные совещания, но приблизительно через год Леонид Борисович оказался без своих заместителей, секретарш и факсов. А пока мы начали выкручиваться, выкарабкиваться из ямы своими силами; нашли спонсора — юного двадцатилетнего журналиста и бизнесмена Лазаря Шестакова — с его помощью продержались несколько месяцев, а потом... потом Шестаков исчез, скрылся, бежал то ли от кредиторов, то ли от милиции, а Жуков решил, что пора извлекать из фонда прибыль, а поскольку Ромм на это был явно не способен, да и по-прежнему хотел издавать газету, Жуков попробовал Ромма сместить и поставить на его место какого-то молодого человека комсомольско-профсоюзного вида. Согласиться на это мы не могли, отношения с Жуковым перешли в состояние вялотекущей борьбы, где призом победителю было право аренды подвала. Составлялись документы, писались заявления, один раз люди Жукова напали на сотрудника “Лиги” Сергея Пушкина и отобрали у него ключи от входной двери (в тот же день Дюдюкин поставил новый замок, и было объявлено осадное положение, дверь открывали только своим, после условного стука). Наконец, мы официально разошлись с Леонидом, упразднив должность Генерального директора, а приблизительно через месяц Жуков пропихнул в РЭУ нужные бумаги и объявил себя законным арендатором — но, вероятно, зачем-то мы были Леониду нужны и выгонять нас он не стал. Должен сказать, что никакой пользы Жуков из своей победы не извлек; он вообще как-то быстро сник, самоустранился, и впоследствии ни на что особенно не претендовал.

Пока продолжались баталии, “Гуманитарный фонд” жил в прежнем ритме, но и в редакции нарастало напряжение; подул ветерок раздоров: сначала Вероника Боде отошла от дел вследствие финансового кризиса — ей не платили зарплату, а потом покинул газету и Дима Кузьмин. Его уход был связан с дискуссией о поэзии Бродского, переросшей в малоприличную перепалку между Кузьминым и критиком Николаем Славянским (22). Стиль Славянского вообще далек от академического, а ряд пассажей в очередной статье задевали Кузьмина более чем болезненно; последовал ультиматум — или я, или Славянский; попытки уладить дело миром ни к чему не привели, а Славянский потребовал незамедлительной публикации, в свою очередь угрожая полным разрывом. Ромм выбрал Славянского.

Собственно говоря, история газеты “Гуманитарный фонд” на этом завершилась. Ромм на пару с автором данной статьи выпустил еще четыре номера в начале 94-го года, после чего деньги кончились (последний удар нанесли рухнувшие финансовые пирамиды, в которых крутились жалкие средства фонда). Вероника Боде, Кузьмин и примкнувший к ним Андрей Белашкин приступили к изданию “ГФ - новой литературной газеты” — у них рублей, долларов и сил хватило на 9 выпусков. Последующие трепыхания, дерготня и иллюзии большого значения не имеют.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Так что же такое был “Гуманитарный фонд”? Казус? Дешевый, пошловатый листок — как считают некоторые? Утопия? (“Я мечтал о Касталии”, — сказал как-то Михаил Ромм.) Несомненно, что “ГФ” был необходимой частью литературного процесса (как отвратительны слова — литературный процесс, но других найти не удалось...). “Гуманитарный фонд” привносил в него (в литературный, то есть, процесс) эстетическую остроту, актуальность; это был бродильный элемент, уничтожавший унылую пресность будней. Без “ГФ” скука на один квадратный сантиметр увеличила свои владения. — И можно продолжать и накручивать образы и метафоры, но нет смысла. “Гуманитарный фонд” for ever — и никаких гвоздей!

P.S. Благодарю Людмилу Вязмитинову и Михаила Ромма за консультации в процессе написания текста.

 

ДОПОЛНЕНИЕ 1998 г.

 

Этот текст был написан около двух лет назад для некоего журнала, претендовавшего на наследство “Гуманитарного фонда” (23). Журнал так и не материализовался, оставшись чистой и непорочной идеей. Сегодня, перечитывая свои заметки, я сознаю, что “ГФ” погиб не только из-за отсутствия денег, склок и раздоров: “стеб-стиль” к началу 1994 года себя исчерпал, стал достоянием массовой культуры, утратив львиную долю привлекательности. Требовались другие подходы, другие темы. В прежнем виде “Гуманитарный фонд” существовать не мог. Но, возможно, еще появится другое издание, в котором соединятся свобода с глубиной, широта охвата с независимостью мышления, следование духу времени с эстетической зоркостью. Хочется верить.

Текст опубликован в журнале “Новое литературное обозрение” №35 в начале 1999 г.

Далее см. Дополнение от 11.10.07

 

ПРИМЕЧАНИЯ (июнь - июль 1999 г.) (А)

 

1. Собственно говоря, это были стихи членов клуба “Поэзия”, куда входил и сам Жуков. Вероятно, кое-кто, и не без основания, будет отрицать право Иртеньева и Коркия представлять “современность”, но в 1987! о, в 1987 это были имена, а некоторые их тогдашние тексты и сегодня выглядят неплохо.

2. Если я не ошибаюсь, Жукова тогда свергли, скинули, удалили с поста председателя клуба “Поэзия”, и он придумал себе новое дело. Название явилось само собой: ЖЭК, где Жуков работал, располагался именно на Сретенском бульваре. Первыми участниками предприятия стали Людмила Вязмитинова и Андрей Конопелько.

3. Надеюсь, Михаил Ромм напишет когда-нибудь свои мемуары. Миша, пиши! Пиши, Миша! Больше некому. (Б)

4. Но амбиции, амбиции перехлестывали через край! Ромм начал с того, что послал выпуск “Экспресс-информации” в Америку, Бродскому — с сообщением о себе и предложением сотрудничества. Что самое удивительное — Бродский ответил. Памятуя утверждение издателя Геннадия Комарова, что сама структура поэтической речи нобелевского лауреата восстанавливает утраченные в конце 20 в. христианские ценности, почему у Бродского интересны даже шуточные почеркушки (В), и привычно стирая границу между поэзией и прозой, привожу ответ его, воспроизведенный в газете “Центр” от 20 октября 1989, полностью:

Дорогой М.Ромм,
       большое спасибо за выпуски ЭИ, пересылаемые Вами. Да, они до меня доходят, и я их пытаюсь разбирать с помощью лупы, к-рая, увы, не всегда помогает.
       Что касается Вашего предложения прямо или косвенно сотрудничать с ЭИ, боюсь, что существующая география против этого.
       Сердечно Ваш
       Иосиф
       Бродский

5. Впоследствии он участвовал в акциях Анатолия Осмоловского и движения ЭТИ. Радикализм — последнее прибежище... (вставить по смыслу).

6. ЛИА Р.Элинина. Когда-то Жуков вручил Андрею Конопелько тумбочку и провозгласил: “Сюда мы будем складывать рукописи”. Конопелько привесил на дверцу замок. Потом тумбочку назвали Библиотекой Неизданных Рукописей, и ею занялся Ромм. Потом в “Творческий центр” пришел Элинин и взял тумбочку под свое начало. Он ездил по городам и весям, знакомился с авторами, собирал самиздат. Библиотека разрасталась и в тумбочку собранные бумаги уже не помещались. Потом Элинин вырвался на простор и создал Агентство. Потом произошел раздел имущества по всем правилам, библиотеку поделили на две части. (Г)

7. В “ГФ” №11 за 1990 г. была напечатана и подборка Всеволода Некрасова. Но тут случился конфуз: Некрасов согласия на публикацию не давал, справедливо возмутился и в дальнейшем никаких отношений с “Гуманитарным фондом” не имел. Более того, в 1996 году, в книге “Пакет”, он пристрастно и язвительно описал учредительный съезд ВГФ — за спинами Жукова и Ромма Некрасову почудились какие-то зловещие тени, какой-то сгустившийся недобрый сумрак.

8. Это не так. Первыми, наверное, всё-таки были “Мухоморы”. В свое оправдание скажу лишь, что в момент написания “Краткой истории...” ничего я о них не знал. Хотя... хотя еще в начале 80-х, будучи на последнем курсе института, я слушал их “альбом”, и мы с друзьями упоенно повторяли к месту и не к месту: “От напряжения на шее выступило быпя” (цитирую на слух и по памяти).

9. Александра Бренера лихая планида художника довела-таки до каталажки, но каталажки европейской, голландской, комфортабельной. Это, конечно, не отечественные ДОПРы, пребывание в которых приравнено к пытке, но Бренеру и там было худо (см. книгу “обоссанный пистолет”). (Д)

10. Где находился (да и сейчас находится) Московский профком драматургов. Вселиться в одну из комнат профкома Руслану помогла Мария Арбатова. Тогда Элинин издавал ее книгу — естественно, на средства автора, своих денег у него не было. Сегодня телезвезде и начинающему политику Арбатовой, наверное, неприятно вспоминать недавнее прошлое, и в книги своей “Мне сорок лет” она лжет напропалую: пишет, что Элинин играл на бирже, и что заболел “новорусской болезнью”, променяв писание стихов на торговлю колбасой, и что ему было лестно сотрудничать с признанным автором, и что он обманул ее, пообещав оплатить издание книги. Всё — вранье. Возможно, приняв 150 граммов и еще 200, и еще, Элинин болтал и о колбасе, и о бирже, и о грядущих миллиардах — относиться всерьез к его похвальбе было смешно, в те годы всем казалось, что стоит протянуть руку — и вот они: вилла в Ницце и счет в Швейцарии, и кто, если не мы, такие талантливые, молодые и красивые. Преуспели другие — без стихов, без агентств и фондов, более ловкие, упорные, устремленные к заветной цели — метафорическому мешку с долларами. Может быть, госпожа Арбатова искренне заблуждается, запамятовала чуток? Так же, как заблуждается она в оценке места своего в литературе. Не была Мария Арбатова “признанным автором” ни в начале 90-х, ни позже; и никто и никогда не издал бы ее бойко и неряшливо написанные книжки (Е), если бы не участвовала она в пошловатой телепередаче “Я сама”, и если бы не знали ее в лицо все домохозяйки России и сопредельных государств.

11. Она А`Ниста.

12. На противоположной стороне проспекта.

13. Рада Цапина, журналистка и rock-star, лидер группы “Рада и терновник”, работала в ту пору в “ГФ”. С ее подачи печатались в газете репортажи с рок-фестивалей, интервью с рокерами и тексты песен; среди последних попался стишок сибирского панка Романа Неумоева с оптимистичным рефреном “Убить жида”. (Ё)

14. Я работал в НПО “Квант”, учреждении, возглавлявшемся Юрием Владимировичем Скоковым. Скоков пришел в “Квант” во время перестройки и сразу начал перестраивать и демократизировать: говорил он хорошо, выступал много и охотно, поддакивал сначала Горбачеву, потом Ельцину, после 1987 — снова Горбачеву. “Квант” продолжал потихоньку разваливаться. В 1989 Скоков был избран народным депутатом СССР (Ж) и ушел в “большую политику”, оставив вместо себя на хозяйстве некоего Слуцкого. Слуцкий, в противоположность Юрию Владимировичу, отличался косноязычием и выступать не любил. И не выступал. “Квант” продолжал потихоньку разваливаться. В 1992 Слуцкий решил спасти производство традиционным путем: укреплением дисциплины. Дисциплина, действительно, расшаталась донельзя, разболталась дисциплина, как шпиндель в пазу: сотрудники и сотрудницы в поисках дополнительных средств к существованию подрабатывали там-сям, где угодно, и ходили на службу через день, да еще опаздывали регулярно, да еще норовили после обеда свалить вовсе. Так что однажды утром я обнаружил у стеклянных дверей проходной внушительную толпу: опоздавших не пускали, в воздухе носились обещания оргвыводов и репрессий. Позвонив непосредственному начальнику и попросив оформить мне отгул, я удалился. Через несколько дней, переговорив с Роммом, я написал заявление “по собственному желанию”.

15. Что есть богема? И есть ли она вообще?

16. Вероника объясняла, что пришла так просто, на время, связи наладить, знакомства завести, ну а осталась надолго.

17. Так уж случилось, что после кончины Гуманитарного фонда в моем распоряжении оказалась фондовская коллекция самиздата, и в 1997 г. я продал ее за 3 миллиона неденоминированных рублей Исторической библиотеке, и на эти деньги мы издали стихи Егорова. Получилась небольшая, но очень хорошая книжка, названная несколько банально — “Ностальгия”. А еще раньше стихи его вошли в антологию “Самиздат века”. (З)

18. Не уверен, что трактую взгляды Е.Лямпорта правильно.

19. Ошибка памяти. Бонифаций был одним из авторов антологии, а в составлении участия не принимал.

20. Ученики Евгения Бунимовича демонстрировали умение писать палиндромы.

21. Еще один пример фантазий Марии Арбатовой: в вышеупомянутой книге она называет себя организатором этого фестиваля (вместе с А.Голубевым) — в действительности Арбатова помогла осуществить лишь театральный проект, а к основной, литературной части фестиваля отношения не имела.

22. Итак, всё началось рядом с Бродским, рядом с Бродским и завершилось, хотя центральной персоной для “ГФ” он не являлся. Более того, по-моему, многие гумфондовские авторы были Бродскому противоположны. И каково же было мое удивление, когда я узнал, что сам он оценивал “Гуманитарный фонд” неожиданно высоко, как представительное издание, связанное с современными авангардными тенденциями, и признавал при этом, что попадаются в газете стишки замечательные! (см. книгу Соломона Волкова “Диалоги с Бродским”).

23. Проект Сида. (И)

 

ПРИМЕЧАНИЯ К ПРИМЕЧАНИЯМ (октябрь 1999)

А. Что за пошлость — писать примечания! Нынче все пишут примечания. Давно пора запретить писать примечания, равно как и комментарии.

Б. Не пишет.

В. В первом томе собрания сочинений И.А.Бродского. (Забавно, что в этот том по ошибке попали два стихотворения К.Азадовского.)

Г. См. примечание 16.

Д. Мне довелось написать рецензию на эту книгу, но опубликована она не была. В переработанном виде этот текст вошел в другую статью. Сейчас я пользуюсь возможностью представить его в первозданном виде:

 

ИСПОВЕДЬ ТЕРРОРИСТА

Начнем с цитаты, с одной из тех чешуйчатокрылых цитат, что бойко перепрыгивая со страницы на страницу, из журнала в газету и из газеты в журнал, давно ведут самостоятельную жизнь существ автономных. Они надоедливы, но зачастую необходимы. Итак: в 1922 году, в статье “Литературная Москва” Осип Эмильевич Мандельштам, предлагая “откинуть совершенно несостоятельного и невразумительного Крученых”, тут же отмечал его “безусловно патетическое и напряженное отношение к поэзии”. Сам того не желая, Мандельштам случайно определил вероятный критерий, с помощью которого можно отличать стихи от рифмованного подобия, поэта от ловкого имитатора. “Патетическое и напряженное отношение” иногда оказывается вполне достаточным содержанием стиха и единственным, что невозможно подделать. Жесткая подлинность переживаний — главное свойство литературных текстов Александра Бренера, того самого Бренера, который в течение нескольких лет будоражил Москву рискованными акциями, потом перебрался в Европу и в начале 1997, нарисовав знак доллара на картине Малевича “Супрематизм”, угодил на полгода в голландскую тюрьму Эйхорн. В тюрьме и была написана книга “Обоссанный пистолет”.

Книга состоит из прозаических фрагментов и стихов, объединенных установкой на прямое высказывание. Прямое высказывание, перерастающее в исповедь, притворившуюся теоретическими работами ультралевого толка. “Здесь собран некий важный для меня теоретический трёп. Он ценен только тем, что я его выносил в своём собственном пути.” Так начинает Бренер, и далее идут дневниковые записи, воспоминания о детстве, автобиографические отрывки и рассуждения: о “поэтическом вопле” (“...поэзия есть звук, обречённый гибели звук. <...> Только вопль. Вопль собирает в фокус всё внутренне и внешнее в человеке и <...> дает адекватную весть: человеку плохо, человеку трудно, он томится, он страдает, он надеется, ненавидит.”); о “демократическом искусстве”, о желании “разрушить нынешний социальный порядок и создать новый общественный строй, при котором культура вновь станет действенной силой”; о том, что человек есть отвратительное и грязное существо, и что мы, люди, можем стать лучше, если очень-очень постараемся; о великом Павле Филонове; ну и о всяком прочем, связанном с убеждениями и мнениями Александра Бренера. А Бренер видит целью искусства революционное преобразование общества и человека, уничтожение капитализма и построение новой утопии. При этом он понимает неосуществимость своего идеала, но стремится к нему всеми силами. И поэзия по Бренеру есть действие, она должна врываться в мир, как пущенный из пращи булыжник, сокрушая перегородки и трансформируя человеческие души.

Естественно, на воображаемом международном рынке идей цена подобного радикализма — десять центов. Это всё давно отработано, пережевано, переварено и выблевано. Но Бренер не мыслитель, он просто человек, вдруг увидевший, что из мира ушла любовь, что искусство превратилось в товар, а художник в торговца, что социальная машина отвратительна, а человек ничтожен. И он охвачен тоской, тоской по абсолюту: “... я очень хочу иметь Бога. И вовсе не папочку, не хозяина, не начальника и не доброго доктора. А Бога.” Оказавшись один на один с враждебной действительностью, Бренер кричит от ужаса и бессилия, и он выбирает путь сопротивления, путь Толстого и Ганди, в его случае овеществившийся в серии агрессивных акций, плавно перетекающих в средней тяжести хулиганство — в книге содержится ряд выразительных описаний дебошей и мордобитий.

Если же присмотреться к деятельности и писаниям Александра Бренера повнимательнее, но можно обнаружить, что их содержание, их сокровенный смысл не столько в призывах к изменению социума и критике человеческого существа, сколько в опасной игре с небытием, с распахнувшейся за углом бездной. Это игра в поддавки, игра без правил. Провоцируя окружающих, Бренер, сам того может быть и не осознавая, ожидает от них адекватной реакции. Оказавшись в тюрьме, он объявил голодовку и, твердя магическое заклинание — “Свобода или смерть” — писал свою книгу, где сердцевина мира, к которой устремлен Бренер, последовательно отождествляется с любовью, Богом, смертью. Честный радикализм чаще всего направлен и против самого неукротимого борца.

Наиболее полно и последовательно всё вышесказанное отражено в весьма впечатляющей поэме “Бог, смерть и геморрой”, и впечатляет она не поэтическими красотами (их нет), а предельной искренностью и предельным внутренним напряжением. В этой поэме Бренер достигает полной словесной ясности и четкости, абсолютной чистоты линии и открытости звука. Он представляет в ней себя как есть, без фиговых листочков и литературного кокетства: сорокалетнего инфантильного экстремиста, беспомощного, страдающего, мечущегося, измученного физически и морально. А в финале поэмы изображено состояние человека, прошедшего точку смерти и, возможно, возродившегося к иной жизни: “Мне стало страшно так,/ Как бывает страшно/ Только взрослым,/ Несчастным людям,/ Когда внезапно,/ Среди ночи,/ Проснувшись,/ Человек начинает вдруг/ Сознавать./ Сознавать что?// Сознавать, что вот только/ Сейчас, в эту ночную/ Минуту,/ Когда кругом тишина/ И нет никого рядом,/ Он, человек,/ Проснулся не только/ От виденного сна,/ Но и ото всей/ Своей жизни.// <...> И я снова встал/ На колени перед/ Койкой/ И помолился.// Я сказал: “Господи,/ Помоги мне,/ Моей жене,/ Моему сыну/ И моим родителям./ Господи, помоги/ Всем, заключенным/ В этой тюрьме/ И в других тюрьмах./ Всем страдающим/ И несчастным/ Помоги”.// Потом я лёг в постель.”

Сочинения Бренера есть естественное и органичное продолжение его материальной оболочки, это такой же член, как рука, нога или фаллос. Еще одна залапанная до омерзения цитата: “Я — поэт. Этим и интересен.”, в применении к Бренеру выворачивается наизнанку: “Я интересен (радикален, эмоционален, наивен, агрессивен и т.д.) — следовательно, я — поэт”. Постмодернистской усталости и теории “смерти автора” Бренер противопоставляет по-детски непосредственный активизм и гипертрофированно раздутое авторское “я”. Он как будто специально иллюстрирует предложенную эссеистом Александром Гольдштейном концепцию “литературы существования”, в их взглядах на искусство вообще есть немало общего, но Гольдштейн за книгу “Расставание с Нарциссом” получил две литературные премии, а Бренер за свое “жизнестроительство” — тюремный срок. Такова обычная разница между теоретиком и практиком, но, как говаривал один поэт, долбиться надо собственной крышей.

Е. Справедливости ради замечу, что пьес Арбатовой не читал — не удосужился, досуга свободного не нашел — и судить о них не могу.

Ё. Ох уж эти панки! Тем более — сибирские панки. Впрочем, печатать всё подряд, по-моему, не всегда хорошо.

Ж. Помнится, приходили на каждое из предвыборных собраний два сотрудника нашего НИИ и агитировали против Юрия Владимировича. Однажды одного из активистов схватили на проспекте Мира какие-то люди, представившиеся сотрудниками КГБ, пытались запихнуть в машину, порвали куртку, кажется, побили немножко; позже он узнал эту машину в гараже “Кванта”. Скандальная история вполголоса обсуждалась в коридорах, а после выборов демократа-агитатора вынудили уволиться.

З. Вот несколько не включенных мною в книгу шуточных стихотворений Александра Егорова, написанных в 1989 г.

 

ХАБАНЕРА В ЧЕСТЬ РОММА

Я вспомнил о счастливой полосе,
Когда тебя я встретил, милый друг,
От долгих дум с тех пор ты полысел,
Но дивно утончились пальцы рук!

А кто твои лопатки обострил
На чуть заметно сгорбленной спине?
Возможно ль, это — прорастанье крыл,
Иль все же примерещилося мне?

А кто поймет души твоей прицел,
Когда ты величаво смотришь вдаль,
Когда сияют на худом лице
Глаза твои, как чудная миндаль?

Тщетны слова, тебя чтоб описать.
Воспеть тебя — не хватит звонких лир.
Ты вышел в жизнь, поэзию спасать,
Мой Аполлон, мой идол, мой кумир!

КАСЫДА К РЕДАКТОРУ

Брожу ли я среди могил,
Стою ли за углом —
Тобой я полон, Михаил,
Богоподобный Ромм!
Стенаю, плачу, как Меджнун,
Тоскою обуян.
Согнулся стан мой буквой “нун”,
А был, как “алиф”, прям!
Давно от чувства изнемог,
Лишь жадно пью вино,
Да так, что падаю уж с ног,
Тебе же — все равно.
Затем встаю и снова: “Ах!”,
И снова жадно пью.
Кимвалы у меня в руках —
В них неустанно бью!
В меня вселился некий бес,
Понятно и ежу.
Я ухожу в дремучий лес
И там впотьмах кружу.
И мнится — светит впереди
Изысканная плешь.
Хватай меня, не уходи!
И ешь, живого ешь!

ОПЯТЬ КАСЫДА К РОММУ

Я сплю и грезится все то ж:
Твой гибкий стан, твой легкий шаг...
Ты, Михаил, с газелью схож,
И пред тобою мамонт — всяк!
Как кедр ливанский ты высок,
Ты как в Египте кипарис.
Брады твоей лишь волосок
Достоин многих пышных риз!
Положим, есть изъян один,
А все ж, восторга не тая,
Скажу, что многих диадим
Шикарней лысина твоя!
Но коли ты нахмуришь бровь,
Метнувши взор сквозь два очка —
От страха стынет в жилах кровь,
Как на допросе в ВЧК!
Но все ж не вечно ты сердит,
Не вечно гневаешься ты.
“Все впереди, все впереди!” —
Сквозь сон пророчат мне мечты.

И. Проекты за прошедшие годы возникали разные. Большинство — не осуществилось.

 

ДОПОЛНЕНИЕ К ПРИМЕЧАНИЯМ

После “ГФ” осталось несколько неопубликованных текстов. Вот самые, на мой взгляд, из них интересные.

ГЕОРГИЙ КАРМАННИКОВ.

СТИХИ ЭТОГО ГОДА.

* * *

                                     Оле Фрид

В роте я слыл придурком столичным,
Раскащиком басен из жизни ненашей,
Мальчиком дерзким, однако тепличным,
выдернутым из-под крыльев мамашиных.

Это недолго служили предлогом,
ибо куска замочил я не хило,
в угол сейфа вписав его рогом,
дабы не пиздил меня, мудила.

Ждал я уже губы и дисбата,
смерти в Афгане, но тут фортуна:

Шибко прониклись ко мне ребята.
Правду сказать, ведь моя фактура
(то есть лицо) пострадала не слабо:
глаз чуть не вытек и зубы пропали.
Но фельшерица, могутная баба,
спасла как женщина и товарищ.


С тех пор я о жизни всерьез стал думать:
я стал от радости филозофом.
Раньше ездил не дальше Талдома,
Отныне лечился Ялтой, Гурзуфом.

Но страстные ночи в грязной каптерке
С милой, пропахшей потом и луком,
Меня научили, как Васю Теркина,
Блаженству адову и райским мукам.

                                     23.02.94 Арбат

 

* * *


Я в мире насекомых лишь прохожий,
лемур с глазами — блюдцами стальными.
Я с тараканами и насекомыми остальными
живу как вождь и брат, на лешего похожий.

Я прохожу печально между ними,
Я конквистадор в шерстке мяхче ламьей.
Они своими гибкими челами
клонятся пред моим атласным нимбом.

Они не смыслят, божьи недотвари,
что жизень дорога лишь недотрогам,
ведь насекомые, бредя по жизненным дорогам,
нет варят головой, а лишь головогрудью бьются.

                                     29.04.94 Арбат

 

* * *

Как ангелы, пьющие пиво,
желающие тишины,
сомненья мои молчаливы,
В молчаньи своем — страшны

Как реки в стакане портвейна,
стремящиеся ко сну,
Я, болью зубной навеянный,
опять будоражу десну.

                                     30.04.94 Арбат

 

* * *


Пьяный бомж подошел, попросил бутылки.
Мол, прокормит Москва, мол, не даст подохнуть,
Мол, художнику северному, Тыко Вылке,
Поможет столица стряхнуть годов муть.
Мол, братушки, все мы под Гоголем ходим,
Мол, в правительстве Вии сидят мордастые,
Мол, такое время лихое,
што вокруг, как ни глянь, только мор да стыд.
И становится жизнь корявой как папаротник,
Ежевика лесная, колючей, как пять ежей,
А как глянешь вокруг — все канава, рудник,
где бомжей гноят, где не пахнет минжой.

                                     Гоголевский бульвар 10.05.94

 

Раиса Чапала

НА ПРОЩАНИЕ

Пока я летел умирать, усилился ветер. Тучи сгрудились. Воздух наэлектризовался. Стало душно до тошноты. Пришлось спуститься на поляну перед прудом. Переждать грозу. Но пока небо пыжилось и кряхтело, выдавливая грозу, прошло немало времени — и я окунулся.

Из деревенских домов неслись крики. Отовсюду кричал один голос. Голубой свет колыхался в окнах одинаково. Что там происходит?

— Не знаешь, что там у них такое? — спросил я местного жителя, который с недружелюбным видом стоял на берегу.

— Чего это? — не понял он, приготовляясь к драке — только я вылезу.

— Да хватит тебе шипеть! Я спрашиваю, почему отовсюду один человек кричит?!

— Чего это? — опять спросил простофиля. — Кричит? А! Это дюдик.

Ну тут уже я не понял.

— Дюдик. Бабы с утра говорили — после новостей будет дюдик. Вот дюдик и кричит.

— В каждом доме?

— Как всегда, — невозмутимо подтвердил местный.

— Чудеса!

— Ты мне клюв не заговаривай! Зачем в наш пруд залез?

— Грозу переждать. А после по своим делам полечу.

— Делам? Врешь! Какие у тебя дела?

— Лечу с жизнью прощаться.

Деревенский шею аж до земли опустил, выгнулся, хвост задрал и в небо посмотрел задумчиво: "Как это с жизнью прощаться?" Я из пруда вышел. Неторопливо перья отряхнул, пока он меня разглядывал. А чего мне дурня местного бояться, раз я со смертью самой на "ты"? Думаю, расскажу ему все. Хоть посочувствует напоследок. Пожалеет обо мне...

— Невеселая история, дружище. Погибла моя любовь и меня за собой позвала. Летели мы с женой над болотом. Вдруг выстрел поразил ее в самое сердце. Она, бедняжка, вскрикнула: "Прощай!" — и камнем вниз. А в меня охотник не попал. Лишь видел я, как собака ее теплое тело схватила и потащила. А по земле тянулся кровавый след...

— Да, печально... — неискренне вздохнул мой собеседник. — Ну а дальше?

— Теперь я, стало быть, гусь-одиночка. И нет продолжения моему роду. А мне, выходит, нет места на земле.

— Почему? — задумчиво спросил местный.

— Жена моя погибла, понимаешь! Нет у меня любви, нет семьи, не будет гнезда и потомства — нужно мне умереть. Вот я лечу на скалу — сброшусь, и все будет кончено...

— Из-за гусыни?! — деревенский весь распушился, раздул зоб и заклекотал, словно он не гусь, а орлан. — Из-за бабы? Со скалы бросаться?! Ну ты дикий! Ну ты серый! Да у меня по ту сторону забора добра этого — полный сарай! Любую выбирай. Сегодня толстую, завтра худую. Мои гусыни — высший класс. Я больше всех люблю новенькую — сегодня утром хозяин с базара принес. Я как раз на вечер свидание назначил, а пока вот прогуливаюсь, обдумываю, как оно все будет... Она еще маленькая совсем, чего-то трусит, смущается. А хороша! Прямо чудо! Новая любовь — настоящая любовь, сильное чувство.

— Поздравляю. Завидую. Желаю. Но у меня всё уже в прошлом. Я по ту сторону жизни.

Местный отвлекся от любовных фантазий. Погрустнел. Вид у него был, словно в голове мысль какая-то заворочалась, а он ее ловит. Круглым глазом он внима-а-ательно на меня поглядел. Обошел и сзади осмотрел. Потом опять спереди...

Тут в небе громыхнуло. Дождь как хлынет! Молния сверкнула. Дюдик в домах закашлялся.

— Маш, а Маш! Как у вас с антенной?! — долетел до нас женский крик через палисадник.

— Слушай! — местный решился. — Бежим со мной, я тебе чего покажу!

И мы побежали.

Пролезли в дырку в заборе, потом взобрались на пригорок и юркнули в лаз под стеной. Навстречу нам понесся гогот ужасный. Молния на миг осветила помещение сквозь щели в стене. Толпа гусынь тянула ко мне головы с раскрытыми клювами и выпученными глазами. Я не понял, сколько их. Просто куча целая.

— Тихо, бабы! — гаркнул мой приятель. Настала абсолютная тишина. Только ливень грохотал на крыше, и один раз треснул гром невыразительно.

— Гляди! — гордо представил мне свой гарем хозяин. — Вот мое семейство. Каково?! А ты говоришь жена, жена... А вот глянь! — Он завел меня в угол. В неясном рассеянном свете я разглядел дрожащую девочку гусыню, забившуюся в угол подальше от глаз, — вот моя любовь! Скажи, хорошенькая?

— Богатый выбор... — бесцветно похвалил я.

Гусь как-то сник и разволновался.

— Чего это ты так слабо? Да у меня больше всех в деревне жен! Я с петухом могу потягаться, а уж с гусями-то — вообще! Мой хозяин самый богатый! Мне тут все завидуют! Как же ты не понимаешь?!

Я только голову опустил. Вот, думаю, дождь кончится, и полечу без задержки. Хорошо, если люди не поймают. А то пустят в жаркое вместе с этой компанией — позорная кончина. Но деревенский не отставал.

— Слушай, а ведь я тебя побить собирался. Когда в пруду увидел. Думаю, ты пришел на моих баб покушаться. Я, знаешь, какой ревнивый! Все меня боятся. В этом сарае кроме тебя других гусей не было никогда. Дуры эти в первый раз чужого мужика близко увидели. Это у меня особое к тебе доверие.

— Спасибо. Только ты не бойся — я доверие не обману. Я дикий гусь. У нас так: если жена погибла, значит, и твоя жизнь кончена.

— Да хватит тебе, — крикнул хозяин. — Слушай! Гулять так гулять! Забирай любую из старых. Отдаю не глядя, по-дружески. Даже можешь двух забрать про запас. Вот какой я щедрый!

— Мне твое предложение не подходит. Я дикий, перелетный...

— Да ты не понял! Ты с собой можешь взять! У нас одна есть — так летает! Ей даже хозяйка перья выдирала из крыльев.

— Я согласна! — донеслось из темноты. Гусыни вокруг зашумели. Кажется, согласны были все.

— Цыц! — крикнул мой приятель.

Я только молча покачал головой. А он вошел в раж.

— Ладно! — Треснул он лапой по корытцу. Одновременно грянул гром, так что удар получился космический. — Ешь мое мясо, пей мою кровь! Отдаю любимую, новую, дорогую! — Он чуть в обморок не упал от сознания собственного благородства. — Бери и лети к чертовой матери! Только ради спасения твоей жизни!

— Домашняя она. А мы дикие. Не нашего полета птица.

— Да ладно ломаться. Ты ж помирать собирался. А тут будет тебе жена, будет потомство. Живи — радуйся. Пользуйся, пока я добрый.

— Спасибо, нет, — вздохнув, ответил я.

В сарае наступила мертвая тишина. Все затаили дыхание.

— Раз так... Раз так — убирайся вон! Немедленно! Лети в дождь. Все равно тебе помирать, придурок!

— Хорошо, — ответил я и огляделся в поисках лаза.

Он поостыл, вывел меня на двор. К тому времени дождь кончился. Но темень вокруг стояла густая.

Деревенский, стоя на пригорке, провожал меня взглядом.

— Эй! — крикнул он, когда я уже просунул голову в дырку забора. — Лучше б ты вообще к нам не прилетал.

— Почему? Разве я сделал что-нибудь плохое?

— Еще как! Мне теперь и жить-то здесь противно. Отравил ты всё. Как я теперь со своими бабами буду? У меня больше нет настроения. Все обрыдло. Это из-за тебя тоска такая. Тоже мне, интеллигент...

— Да ладно. Не тушуйся, пройдет всё... Ты ж домашний, — махнул я ему на прощание.

 

ВЫСОКОРОДНЫЙ ЗОЛОТАРЬ

Хотелось бы понять просто так, для себя, что нужно от меня гадюке. Чего она все время приползает и пристает?

Обдумываю свое поведение: может, я дал ей повод? Нет, вроде... Как пристанет — всё валится из ног. Жена ругается — не кормишь семью.

Я с гадюкой по-хорошему: ползи, говорю, своей дорогой. Видишь, говорю, не до тебя. Она ночью ест, а днем отдыхает, яд накапливает. Гадюка, одним словом.

Сегодня добрался до главной тропы на водопой: зверей здесь много проходит, отличные кучи попадаются. Тут она приползла. Шипит из-за куста: “Эх ты, навозный пахарь! Около тебя пяти минут быть невозможно — глаза щиплет от вони!”

“А кто тебя звал, — отвечаю, — отползай, не мешай работать”.

Куча мне в тот день попалась исключительная, слоновья. Величиной с гору — работы выше макушки. Ну я выбираю по кусочку, складываю под животом и ногами сдавливаю — ювелирная работа. Необходимо сосредоточиться. А змея мешается: “Я не понимаю, что ты в этих какашках делаешь с такой блестящей черной спиной, с такими длинными стройными ногами. Вот у меня, если ты заметил, ног вообще нет”, — это она кокетничает, внимание на себя обращает.

Я занят, на нее не смотрю. Мне жена объясняла: “Для нее с тобой препираться — одно удовольствие”.

Но когда она насчет моей внешности выступила, я не стерпел и заметил: “Говорить о присутствующих неприлично”. И стал шар обколачивать — чтоб гладкий и плотный получился.

А она нашла другой подход: “Приличия ты, конечно, знаешь, не спорю. А почему? Потому что благородного происхождения. И род твой почти такой же древний, как у меня... “

Я вот думаю, как быть: шар получился здоровый, трудно катить. Он высохнет на солнце, начнет осыпаться, много потеряю. Нужно поторапливаться. А дорога ухабистая, трудная. Сколько возни с этим шаром будет! Зачем такой огромный сделал?!

И тут она еще: “Я ремесел не знаю. Мне родовая честь заниматься ремеслом не позволяет. Охочусь благородно по ночам. Не то что некоторые...”

Я изловчился — ногами шар обхватил, шипы воткнул — и покатил. Главная хитрость — ноги то и дело перехватывать, чтобы шар в колбасу не превратился. И толкать надо назад. Я дело хорошо знаю. Я — мастер, не подмастерье. Если бы не гадюка!

Она шипит: “Позор! Позор!”

Тут я на взгорке не удержался — шар набок завалился, нога ослабла, шип отцепился — и покатился с горы в мою сторону. Сбил с ног, я кубарем за ним — все кувырком!

А змея хохочет: “Позор! Позор потомку царского рода!”

Нет сил терпеть! Я как заору: “Отвяжись! Тунеядка! Житья нет от тебя!

“Кто сердится — тот неправ. Ты злишься от того, что слова мои до тебя доходят. Мы ж с тобой знавали фараонов аж в Древнем Царстве! Имя твое по-египетски “хепру”, значит, жизнь. Забыл? А я помню”.

Ну почему забыл? Мне даже обидно стало.

“Я все помню хорошо. Я даже могу имена сорока двух богов наизусть сказать. Мы с женой...”

“У тебя не может быть никакой жены! Ты священный жук, Скарабей! Семь тысячелетий твоему роду! Забыл? Совсем закопался в какашках!”

Расстроила меня змеища. В самом деле, портреты мои из драгоценных камней по всем музеям мира раскиданы. А я в самом деле сижу в говне. Несолидно. Я размечтался.

Гляжу — а шар-то мой украли!

Какой-то тип его с невинным видом уже катит в другую сторону. Я пустился в погоню. Догнал, а драться не стал. Просто шипы с другой стороны воткнул и катанул, куда мне надо. Соперник не сопротивлялся: “Ах, это вы хозяин? Я думал, просто добро пропадает. Такой хороший материал, такая качественная лепка. Рад с вами познакомиться. Позвольте, помогу вам докатить до места”. И поклонился.

Я чувствую, хитрит. Но грубить на такую изысканную вежливость не решился. “Прошу вас, окажите услугу, будьте гостем на обеде в нашем доме. Жена примет вас как родного...”

И мы покатили шар сообща.

А змея не отстает, ползет за нами. Ей скучно. Я ей сказал тогда: “Раз все равно привязалась, хоть за делом ползай, карауль имущество”.

“Чтоб я это говно караулила?!” — прошипела она возмущенно и наконец уползла. Ничего. Завтра приползет, как ни в чем не бывало.

Жена нас с гостем радостно встретила. Мы вырыли яму, шар туда закатили и принялись за еду. Во время обеда мы вместе вспомнили о своем происхождении. Кому чего бабушки рассказывали.

Я до сих пор одного не понимаю: если нам по древности рода не пристало в какашках ковыряться — как жить? Даже божественные предки наши знали это дело и работали хорошо. На древних рисунках их труд запечатлен. И семь тысячелетий наше ремесло славится. Из поколения в поколение его секреты передаются...

Я даже с нашим двоюродным братом навозником Сизифом посоветовался. Его род, говорят, от самого Эола происходит.

Он насчет Эола ничего сказать не может, а ближайшие предки его навоз катали и не стеснялись. “Брось, — говорит, — это, работай спокойно”. Я и сам так думаю.

Вот только гадюка извела совсем!

О последних днях. Воспоминания после воспоминаний.

Ранее я писал о Гуманитарном фонде и, рассказав об исчезновении газеты, завершил текст фразой: «Последующие трепыхания, дерготня и иллюзии большого значения не имеют». Сейчас мне захотелось сделать небольшое дополнение, продолжить после точки.

Последние месяцы существования Гуманитарного фонда сопровождались бесконечными финансовыми пертрубациями, появлением в подвале одних арендаторов, исчезновением предыдущих, примирением Ромма с Жуковым, войнам и склоками, но я в этих событиях не участвовал. Приходил изредка, смотрел, как ремонтируют наш страшноватый зал, как выравнивают пол, как обшивают деревянными панелями бетонные стены… После ремонта к нам вселился книжный магазин «Скарабей», а потом его сменил «Эйдос». Основное помещение «Эйдоса» было неподалеку, в Чистом переулке, в ГФ открылся филиал. С «Эйдосом» связан последний абзац реальной истории фонда. Говорят, провожая уходящий 1994 год, господа из «Эйдоса» устроили в подвале веселый праздник, на звуки веселья прибежала наша истеричная соседка, жена солиста Большого театра, давно пытавшаяся доказать, что мы никакие не гуманитарии, а банда наводчиков и хулиганов, говорят, господа из «Эйдоса» ее послали, она же вызвала милицию, у «Эйдоса» документов на подвал почему-то не было… В результате подвал опечатали. И все, все погибло: библиотека, архив, рукописи. Удалось спасти лишь коллекцию самиздата, хранившуюся в большом железном сейфе в коридоре, при выходе на улицу. Коллекцию эту мы с Герой Лукомниковым и Андреем Белашкиным перевезли ко мне домой. И с коллекцией надо было что-то делать. Я решил передать ее в какой-нибудь архив. Вскоре меня познакомили с дамой-архивисткой. Дама пришла ко мне домой и, удивленно посмотрев на кучу журналов с названиями «По еблу» и «В жилу», сказала, что да, да, конечно, мы ВСЁ возьмем. Через несколько дней она мне позвонила и сказала, что директор у них новый, ни в чем не разбирающийся, и он требует официального акта передачи с официальной печатью… И я, как человек наивный и сговорчивый, сделал бы так, но печати у меня не было, а Ромм объяснил мне, куда и как быстро должны отправиться архивные крысы. Вскоре Белашкин дал мне телефон сотрудницы Исторической библиотеки Лены Струковой, я быстро и без проволочек продал (а не передал) коллекцию в Историчку, а на вырученные 300 долларов мы издали книгу покойного Александра Егорова. А на днях на сайте библиотеки я нашел сводный каталог московских самиздатских архивов, и в нем все отданные издания присутствуют. (Лишь таинственным образом исчез журнал Д.Кузьмина «Вавилон…».)

(А составленный мною когда-то список гумфондовской коллекции не грузится -- too large).

На главную Страницу В начало текущей

 

EditRegion1

 © Михаил Наумович Ромм  Разработка сайта